Интервью
«От поэзии невозможно отойти…» Коллективное интервью с Петром Чейгиным от 10 февраля 2025 г.
Текст к публикации подготовил Михаил Бешимов
Расшифровка — Елизавета Хереш
Участвовали:
Михаил Бешимов — М.Б.
Софья Зайцева — С.З.
Дмитрий Козлов — Д.К.
Анастасия Колчина — А.К.
Михаил Дорогов — М.Д.
Елизавета Хереш — Е.Х.
Даниил Соболев — Д.С.
Виктория Власова — В.В.
Фотографии из архива Петра Чейгина.
Михаил Бешимов. За этим столом, разумеется, все Вас знают, Пётр Николаевич, но для читателей отметим. Пётр Чейгин, поэт, входивший в круги неофициальной культуры Ленинграда во второй половине 1960-х годов и с тех пор сделавший себе имя «поэта для поэтов» с уникальным стилем письма, при котором лёгкость поэтического дыхания сочетается с, порой, не поддающейся дешифровке густотой высказывания. В этом году Пётр Николаевич за книгу избранных стихов «Зона жизни» получил премию Андрея Белого.
Представимся и мы. Нас десять человек, и мы — группа исследователей неофициальной культуры Ленинграда 1950-1980-х гг. Каждый из нас занимается самыми разными сюжетами и персоналиями, но объединяет нас одно — интерес к тому, как была устроена среда, которую сейчас мы можем называть «неофициальной культурой», и то, в каких местах она пересекалась с тем, что опознаётся как культура «официальная». Здесь сходятся интересы историков, социологов литературы, литературоведов.
В этом ключе, Пётр Николаевич, нам и будет очень интересно поговорить с Вами. Например, про то, что Вы приобрели от посещения Клуба «Дерзание» при Дворце Пионеров, про ЛИТО Глеба Семёнова, про публикации в самиздате, про отношения с самиздатской периодикой — одним словом, про то, как так получилось, что перед нами сидит поэт Пётр Чейгин, который сложился так, а не иначе.
Пётр Чейгин. Господи, подумал я в автобусе номер 50, и зачем мне это всё надо? Все уже всё знают…
М.Б. Ну не скажите, у вас всего три интервью, да и те короткие.
П.Ч. Да, три.
М.Б. Хорошо, итак, писать Вы начали ещё в школе, об этом Вы в другом интервью говорили. А при каких обстоятельствах началось ваше посещение клуба «Дерзание»?
П.Ч. Что же, учился я тогда в последних трёх классах одиннадцатилетки — по-моему, в десятом классе — и был там рукописный журнал. Помню, прекрасно назывался он «Ласточка». Я был там самым грандиозным автором, считай единственным. А редактировала «Ласточку» одна девочка, потом я с ней дружил массу лет. Но это не так важно. Знакомая у неё жила, по соседству со мной, Лена Игнатова — на улице Решетникова около метро «Электросила». Ей, Лене, и сказали, что вот у её подружки есть такой замечательный мальчик, который сочиняет — что с ним делать? Лена Игнатова и говорит: «Пускай приходит в литклуб “Дерзание”». И отправили меня в литклуб «Дерзание»… Это потом уже я узнал, что, оказывается, в «Дерзание» было не так просто попасть. <...> А я туда попал прямо от Лены Игнатовой, без всяких разговоров.
Софья Зайцева. А что касается знакомств внутри «Дерзания»? Татьяна Сергеевна Царькова рассказывала, что в Клубе было обычной практикой, чтобы приходили поэты со стороны, или выпускники клуба, и читали. Сможете вспомнить кого-то?
П.Ч. Прежде всего стоит сказать, что в то время литклуб «Дерзание» имел несколько руководителей. В младшей группе, по-моему, [Нина] Князева была, да, но я к ней не имею отношения. А в старшей группе была Ирина Малярова из Союза писателей, так про неё и расскажу, пусть её и не любят почему-то исследователи. Малярова приглашала прекрасных гостей. Вот, Кукина приглашала, который что-то читал, скажем. Я точно не помню, кажется, приглашала Бобышева. Топорова Витю я там не заметил... Коля Голь, вот его я помню, он, по-моему, в младшей группе был. Коля Голь — это ученик Вити Топорова. Потом туда приходил уже позже Ширали. Там же я познакомился с Глебом Маркеловым, специалистом по русской иконе и сотрудником древлехранилища Пушкинского дома. Но самое главное, что я вынес из тех знакомств, — я там познакомился с Мишей Лемхиным, чудесным фотографом.
Миша очень много снимал Бродского, альбом есть целый у него. А ещё он приятельствовал с Борисом Натановичем Стругацким, который жил на улице Правды. Так что через Мишу я имел доступ ко всем романам Стругацких, которые они только написали на тот момент, и в целом к их архиву. У меня до сих пор сохранилась от тех лет рукопись — вернее — перепечатка «Улитки на склоне». Да, «Улитка на склоне», «Гадкие лебеди», «Сказка о тройке», фотокопии «Доктора Живаго»... Всё читали. Я этого самого «Доктора Живаго» таскал просто в кармане и читал в транспорте. Хорошо, что не «[Архипелаг] ГУЛАГ» *смеётся* Это всё середина–конец шестидесятых.
Потом ещё Миша Лемхин отвел меня в журнал «Нева», где познакомил с прекрасным человеком, Самуилом Лурье, которого мы звали Саша, — критик, литературовед, просто гениальный литературовед! — Самуил Лурье.
М.Б. Здорово! Борис Стругацкий, Самуил Лурье, такие люди! А удавалось с кем-нибудь из «старших» знакомых поговорить о поэзии, может быть, что-то почитать?
П.Ч. Ну как. Вот, скажем, познакомился я в «Дерзании» с Таней Калининой. Это такая жительница богемы питерско-московской. Очень добрая — и человек хороший, и товарищ. Когда я где-то в 70-е нагрянул внезапно в Москву, она меня запросто так отвезла в Переделкино на дачу Пастернака. И был там, на даче, Станислав Генрихович Нейгауз с дочкой. Таня меня с ними познакомила, и Станислав Генрихович показал мне кабинет Пастернака. Потом в гости пришла Ахмадулина, и мы пили чай.
М.Б. Надо же!
П.Ч. Ну, мне-то в то время что? Ну Нейгауз, ну, Ахмадулина… — а я Чейгин из Ленинграда! Стихов я им не читал тогда. Хотя потом, в следующий мой заезд в Москву, пригласил меня к себе Володя Алейников (с коим дружу до сих пор) через дочку Лиснянской, Макарову. Я читал у Алейникова и всем Губановым, там, и прочим, но ничего не помню, потому что на меня тогда иногда нападало стеснение страшное. У меня, вы понимаете, это еще со времен «Дерзания», наверное, или со школьных упражнений. С одной стороны, я писал, как бы, стихи совершенно нейтральные. Даже там про Золушку что-то было — каюсь *смеётся*. Потом Кузьминский мне этой Золушки простить долго не мог. А с другой стороны, у меня уже пошли стихи, которые есть. И в книге теперешней, «Зоне жизни», они как раз есть — 67–68 год. Они короткие, вроде дневниковых записей. Но, как я сейчас вижу, в них уже что-то было… Это был как бы конспект будущих стихотворений:
Предисловие к слову.
Судьба. Повторить не смогу,
когда запятая решает,
куда мне пойти на сегодня,
когда говорят звонари,
о чем мне язык говорит.
Стихи такого рода я просто стеснялся читать, потому что это было еще настолько ново для меня, что мне легче было прочитать про Золушку, чем вот это. Потом оказалось, что это как раз то самое...
М.Б. А вот Пётр Николаевич, уже в этих стихах (1967–1968 годов) отчётливо виден «мандельштамовский» след. Вы когда узнали о нём, да и в целом о Серебряном веке?
П.Ч. Узнали, узнали. Была замечательная встреча как раз в «Дерзании», когда мы сидели в вестибюле, по-моему, с Маркеловым и Лемхиным, в большом довольно вестибюле, дворцовом. Так вот какой-то молодой человек сидел рядом и слушал нас, слушал, а потом говорит: «Ну, что вы, ребята, о поэзии да о поэзии… Стихи ещё пишете вдобавок. Вы же, наверное, знаете, что был такой Пастернак, были Ахматова, Цветаева, Мандельштам?». А это шестьдесят какой, пятый или шестой год. Мы, конечно, знали, но читали мало. В то время за Мандельштамом надо было искать в библиотеках или к букинистам идти, что я потом и сделал — отработал два года на Литейном в «Букинисте»… «Ну вот, Мандельштама и почитайте. После него писать стихи самому затруднительно». Но мы продолжали писать стихи, увы.
М.Б. Так и открывают близких поэтов! А потом была армия, комиссование, ЛИТО Глеба Семёнова…
П.Ч. Комиссуха вообще — это эпопея. Это просто сказка какая-то…
М.Б. Да, но мы бы хотели спросить о другом. Уже позднее, в конце 1970-х, когда ЛИТО Глеба Семёнова дорабатывало последние годы после некоторого перерыва, Нина Князева рекомендовала наиболее талантливых учеников «Дерзания» Семёнову. Этакая наследственность устанавливалась…
П.Ч. Не знаю о том. Во всяком случае, у меня была совсем другая история с этим ЛИТО. Я вам расскажу. Так, некий Марк Мазья, с которым я ещё в «Дерзании» познакомился (Марк Мазья, Миша Гурвич, я с ними общался) выцепил меня. Вот буквально, я стою у магазина «Букинист», курю, а Марк Мазья с другой стороны Литейного, с остановки, меня заметил и кричит: «Пётр — значит — иди в Союз, там Семёнов принимает в ЛИТО». Вот тогда-то и там-то. Я это услышал, и, по-моему, на следующий день туда и пришёл.
Там собралось, знаете ли, со всех ЛИТО города народу. Порядка двухсот человек. Может быть, кто-то точнее цифру назовёт, но это я говорю так. Читали несколько вечеров, а Семёнов отбирал. Потом был заключительный вечер, он сказал, кто остаётся, и мы остались — то ли 12, то ли 14 человек. Я там почитал стихи, которые написал в Москве в больнице, когда меня комиссовали.
А потом выяснилось, или это фантазия, что, якобы, Семёнов взял меня потому, что я как раз в то время работал в магазине «Старая книга» (Букинист на Литейном). И сейчас я вспоминаю — действительно, он ко мне какое-то время подходил, просил добыть ему «Историю России» Соловьёва, Ключевского, там. Полный абзац: Аристотеля, Платона. Вот и оказывается причина… Ну да ладно, бог с ним с Семёновым.
Зато я там немедленно подружился с Борей Куприяновым, а нынче отцом Борисом, настоятелем церкви во имя Казанской Божией Матери в поселке Александровская. И с Кузьминским потом, да. «Наше» ЛИТО — это 1968–1970 гг.
Дмитрий Козлов. Пётр Николаевич, про Семёнова хотелось бы поговорить ещё в другом контексте. Вопрос в следующем. Относительно первого этапа работы Семёнова (50-е годы) вспоминают, что он учил, как печататься, то есть, был таким, насколько я понимаю, педагогом, который показывал, что это проходимо, это непроходимо… А так ли это было в 70-е годы, как бы, готовил ли он действительно вас к публикации, как это было на уровне занятий в ЛИТО?
П.Ч. Семёновым были недовольны в итоге, именно уже к завершению когда дело шло, как раз потому, что он много кому обещал с публикациями помочь, но не получилось. Может быть, только у Ширали вышла тонюсенькая книжка с помощью Дудина, и Лене Шварц он помогал очень. Семёнов многое не мог, в Союзе Писателей у него интересное положение было.
На деле же, возможностей к публикации, конечно, больше всего мне дал Кузьминский — хотя бы по антологии «Живое зеркало», где он опубликовал всех, кого хотел. Там было, по-моему, 14 авторов, а до этого 5 авторов, куда он себя включил. И, по мне, даже если бы Семёнов меня опубликовал, Котя (так Кузьминский позволял себя звать только близким «ученикам») всё равно дал больше как старший товарищ.
Между тем, помню, когда мы сидели уже после занятий у Семёнова в ресторане Союза Писателей, и пили кто что мог, — в одном углу Аронзон сидел с Мишей Юппом, в другом — Лёва Васильев с кем-то ещё, мы с Борей Куприяновым… Вдруг входит Кузьминский (кто-то его туда привел), с палкой этой, и говорит: «Ученики! Ученики, встать!». Ну, это хохма, это перформанс, да. И тут кто-то робко начинает вставать… Потом, как мне рассказывали, или я помню, Витя Топоров говорит мне: «Ну, а ты-то чего не встаешь? И ты, ты же ученик Кокин». Так что да, там было больше учеников Кузьминского, чем Семёнова.
Но что до официальных публикаций…. Мне же это не нужно было, публикации, понимаете? Вот тут самая большая проблема моя — я не хотел печататься. И если я скажу, что мне было неудобно, — это будет самый правильный ответ, и самый мягкий, потому что стихи, само сочинение было для меня настолько интимным, так скажем, занятием и промыслом, что официальную публикацию и представить себе было невозможно.
Это потом Оля мне Седакова сказала после выхода «Пернатого снега», что, мол, «Пётр, Вы поймите, что теперь ваши стихи узнают, книга, так сказать, ушла в народ». А в те времена они, стихи, были при мне, и мне было хорошо. Там ещё кто-то знал — тот же Ширали, Кривулин, Боря Куприянов, Лена Шварц… Они знали, и мне этого хватало вполне. А Семёнов… я не думаю, что он мог мне помочь.
М.Б. После сказанного, думаю, самое время подойти к вопросу о самиздатской периодике. Правильно ли я понимаю, что до того, как попасть в неофициальные журналы, стихи Ваши бытовали в перепечатках, то есть, читались всеми теми, кого Вы перечислили?
П.Ч. В какие журналы?
М.Б. Ну, в «Часы», там, в журнал «37», в «Северную почту».
П.Ч. А, ну да, стихи, они «гуляли», я был не против. Читали, делились, нынче вспоминают о том уцелевшие мои товарищи.
Михаил Дорогов. А вы не следили, как они там, дотошно ли они, правильно ли они все напечатают, подборка, там, хорошая, не очень, в порядке ли всё?
П.Ч. Я не был корректором, я не был редактором, я не выбирал. Стихи гуляли, и могли выплыть те или другие. Но все, что гуляли — от машинистки, которой я доверял. Всё на доверии строилось. Когда вот, помню, она мою книгу, которая потом к Кривулину ушла в «37», перепечатывала, я, конечно, просматривал по части запятых… Где-то мог поставить, где надо, а мог и не ставить. Но в целом я дал им волю и не стеснялся. Стихи-то были хорошие.
М.Д. А что это за машинистка, которой Вы доверяете? Ну, если, не секрет, конечно.
П.Ч. Ну, это была машинистка как бы по совместительству. Она была студенткой института Герцена, приятельница моя. У неё находилось свободное время, я приносил что-то. Напечатает, мне отдаст один экземпляр, два — ещё кому-то. Это всё очень просто было. Главное — должен был быть человек, который напечатать готов. Ведь супруга Саши Миронова, недавно от нас ушедшая, — она вот тоже машинистка была…
Но что касается редактуры и правки для журналов, то тут, конечно, я не следил за текстом. Когда стихи уходили, я просто радовался, что вот, напечатают, — что хоть так могу участвовать в процессе. Скажем, не захожу на семинары Горичевой, Кривулина, Гройса, так хоть стихами участвую. Если просят, я им помогаю, почему бы и нет. Они же, например, могли эти тексты потом за «бугор» отправить.
М.Д. Не посещали семинары? А почему?
П.Ч. Меня мало интересовало, по правде, то, чем они там занимаются. В своё время Витя получил втык от Шварцмана, от московского художника Михаила Шварцмана, что, мол, чем ты там занимаешься? — Надо стихи писать, а они нет — философствуют. Хильде это в основном надо было, конечно, Татьяне Горичевой то есть, и Гройсу, наверное. Ну и Вите для укрепления пьедестала. Мне это было безразлично. Мои стихи — вот моя позиция.
Анастасия Колчина. Вопрос на тему самиздата и сообществ. Пётр Николаевич, а почему вы отказались от публикации в «Лепте»?
П.Ч. В «Лепте»? Я абсолютно точно могу сказать, что я, во-первых, не помню. Во-вторых, очевидно, там была такая публика, которая была мне не по душе. Потому что мы уже к тому времени знали, что мы из себя представляем, понимаете? То есть, там уже пошло вот это вот деление по полочкам. Когда меня спрашивают, зачем нужны были ЛИТО — того же Глеба Семёнова — так затем именно, чтобы в течение лет двух, двух с половиной лет, там образовывались капельки — люди, которые уходят, живут дальше, но начинают дружить. Главное — дружить. Тогда все на равных. А потом начинается деление. И вот «Лепта» — как раз попытка Виктора Борисовича Кривулина всех поставить на место, расставить по полочкам.
М.Б. Да. Ну, как раз Кривулин, Борис Иванов, выстраивали неофициальную культуру в систему.
П.Ч. Да, в иерархию. Причём, я сейчас подумал, это была иерархия по кругам. Я, например, был зачислен в круг Кузьминского. Со мной туда зачислены были Боря Куприянов, Юра Алексеев, Женя Пазухин, филолог, житель давнишний Германии, — нас было четверо. Были ещё какие-то круги, там, Малая Садовая, круг Аронзона. Но я не помню, это все есть в интернете, я помню за себя, кто я там был.
Витя же был, в общем-то, на три четверти московский человек. Он дружил с Москвой — в основном, с Сапгиром. Ему иерархия нужна была, чтобы из этой кучи питерской что-то вытянуть, представить нас москвичам. Ну и, возможно, чтобы будущие исследователи типа вас знали, где вот Петров, а где тот-то. Для лёгкости. Сам же он первым хотел быть.
Так что, когда уехал Бродский, Витя вздохнул с облегчением (сам пишет) и понял, что наконец-то он почти один. А потом и вовсе подошло славное время. В середине 80-х он поделился радостью, так сказать, что Борис Куприянов и Пётр Чейгин отошли от поэзии…
М.Б. Ага, так, это мы немного забегаем вперёд. Мы планировали закончить вопросом об этом «периоде молчания». Пока же, если Вас не затруднит, можете ответить ещё на пару вопросов о 1980-х до «молчания»?
П.Ч. Про «Клуб-81»?
М.Б. Ну, не столько про «Клуб-81», сколько в продолжение того, что Кривулин всех по полочкам растаскивал, вопрос. В 1980-е ведь возникают новые молодые, которые в неофициальную среду вливаются. Я просто буквально на днях говорил с Димой Григорьевым, он сказал, что его близкий друг Женя Кушнер, дружил с вами. Владимир Непруха ещё был, такие вот восьмидесятники. Своеобразная дружба поколений в 80-е получается, или я не совсем так понимаю?
П.Ч. Это не была дружба поколений. С Женей Кушнером дело обстояло все намного иначе. Мама его, Таня, одна к тому времени осталась… Я дружил и с мамой Таней, и с Женей Кушнером. Потому что, ну, я Жене казался, как я понял, таким, знаете ли, надежным, спокойным, трезвым… Он меня любил, так скажем, Женя Кушнер. И, может быть, если бы дело несколько иначе бы повернулось, я с ними на долгие годы бы жизнь связал, потому что маме Тане было очень плохо, конечно. Но с Димой Григорьевым и с его окружением у меня никаких отношений не было. Чересчур уж они деловые были.
М.Б. Ну то есть в целом 80-е годы из вот молодых только вот Женя Кушнер был?
П.Ч. На самом деле нет, из молодых там у меня был ещё прекрасный, и до сих пор остался, мальчик Женя Волковыский, он сейчас редактор, переводчик, работает в издательстве «Лимбус», жил 10 лет в Германии. Замечательный человек.
М.Б. Корнет. Корнетом его, если не ошибаюсь, звали.
П.Ч. Вы-то его откуда знаете? Это мой чёрт *Смеётся*. Я принимал в нём участие, так сказать. Живёт сейчас на Васильевском острове в однокомнатной квартире, бывшей дворницкой, в которую как раз с улицы вход. Корнета я знаю, они были друзьями — Кушнер и Корнет. И там был ещё один или два, но это было не то. Вот Женька да…
М.Б. Понятно! Спасибо огромное! А теперь право вопроса хотелось бы предоставить нашим московским коллегам.
Елизавета Хереш. Да, спасибо, буду рада задать вопрос, хоть он и немного уводит разговор в сторону. Просто, мне кажется, что довольно много в исследованиях и разных интервью андеграунда говорится об отношении к официальной литературе, там, о нежелании ее читать. Слушали ли вы какую-то музыку из синхронно создававшейся в это же время и были ли какие-то предубеждения против, там, прослушанной какой-то популярной советской официальной музыки?
П.Ч. Насчет музыки это как раз вы попали в самую точку, потому что в 87-м я женился на студентке консерватории, ученице Тищенко (теоретико-композиторское отделение). Естественно, музыки было очень много. Она написала порядка 200 романсов на стихи мои и моих приятелей современных, и на стихи классиков от Мачадо до Лорки, от Лорки до Хименеса и прочее, прочее, прочее... на стихи Пастернака, Цветаевой. Также симфонию на стихи Роальда Мандельштама.
Музыка никогда лично меня не оставляла. А почему? Сейчас я вам, если ещё есть время, расскажу — там и про официальное будет, и про неофициальное, всё как вам нравится.
Вырос я у бабушки в деревне, в финской избе, разделенной на две части, потому что избы родителей, которые были за лесом, где стояли немцы, были сожжены. А эта изба была ближе к заливу, как бы на Ораниенбаумском пятачке. И в этой избе у нас было радио, да, я очень хорошо помню радио. Работало сутки напролёт, разве что кроме ночи. И было очень много музыки в этом радио. <...>
Если ребенок, допустим, с двух, с трёх музыку слушает, то это навсегда. Когда есть возможность, и радио включено — арии, оперы, просто русские народные песни, скажем, прочая музыка –– от и до не знаю даже кого — это остаётся. Осталось, естественно, и у меня.
А музыка, она жила вровень. Самый большой всплеск был в последние где-то, наверное, лет десять, потому что, благодаря Володе Эрлю, я посещал почти все концерты группы «Аукцыон» в СПб. «Аукцыоном» я был в то время ну, сыт по голову буквально. Ещё вот Серёжа Курёхин был моим товарищем очень хорошим, его тоже слушал. Он как-то сказал, что одно время я был его любимым поэтом — да, вот так, Серёжа Курёхин.
М.Б. Прекрасно, благодарим Вас, Пётр Николаевич, за эту лирическую ноту. Зная, насколько важна для вашей поэзии музыкальность, очень интересно слушать, как Вы говорите о музыке. Однако мы постепенно движемся к заключению и слушаем вопрос Дани Соболева из Москвы.
Даниил Соболев. Да, у меня вопрос как раз про годы молчания, про годы, когда вы не писали. Если я правильно помню, то вы говорили, что это молчание длилось с 85-го по 97-й, но при этом ведь вы публиковали с 92-го года уже стихи в журналах... Собственно, у меня два таких смежных вопроса. Первый про то, как вы поддерживали отношения с литературными кругами несмотря на то, что вы не писали в этот момент. И второй вопрос. Вот кто-то ещё в эти годы, кроме вас и Куприянова, переставал писать? — во второй половине 80-х и начале 90-х. Как к этому люди в лит. среде относились?
П.Ч. Я очевидно начну со второго, потому что мы не переставали писать. Когда человек не показывает стихи, не публикуется и не читает — это ещё не значит, что он перестал писать. Я хочу ещё на церемонии [вручения Премии Андрея Белого] об этом сказать, что стихи не покидают. Понимаете, как бы ты не жил, не позволял себя убивать, стихи будут в тебе всё равно. И даже, если тот же Витя Кривулин, кричит на всю улицу — «Чейгин не поэт! Он не пишет 3 месяца!» — поэт в тебе жив.
А тем более жив поэт в таком авторе, как Боря Куприянов, который совершенно блестяще начинал. Он был нужен и возможен именно в то время и именно теми стихами, когда наша компания крепла. Боря своими стихиями вдохновлял нас. Бывало, мы с ним становились где-нибудь в углу в компании, о чем-то говорили, подходил Кузьминский, слушал и выдавал: «Ничего не понимаю». То есть там уже был свой настолько особый язык, что автор мог понять другого автора, а больше никто их не понимал…
И как вот это может выйти из тебя? Как можно это потерять? И само выражение «отошел от поэзии»… Это вульгарно сказано, вы понимаете? Отойти можно... Много от чего, но от поэзии невозможно отойти...
В 85-м году (я тогда жил на улице Ракова, Витя Топоров об этом писал в сборнике «Поздние петербуржцы») у меня был момент. Я думал, что вот надо бы сесть и написать, да. И я понял, что я не могу писать, вот чисто физически, как будто был закрыт шлюз какой-то. Доступ к словам моим прекратился на целых 12 лет. Но так-то это были как раз те года… — бешеные 90-е — на фоне которых семья, и маленький ребенок, и жена-студентка консерватории. Надо было это всё русскому человеку, мужчине в моем лице, как-то держать. Это не все могут, наверное, понять, но вам, я думаю, предстоит это в будущем. Правда, молочных смесей и очередей этих уже нет. И той бескормицы, талонов на курево, на сахар, этого абсолютного голода в Питере…
Но мы как-то выжили, да. И хоть я не писал, но одновременно что-то шло. Я отказался от сигарет, не выпивал даже пива, даже шампанского на Новый год, и до сих пор. Это Отец Борис мне несколько лет назад говорит: «Пётр, как жалко, что ты не пьешь, у меня такой чудесный коньяк». Отец Борис, протоиерей, его недавно наградили орденом Серафима Саровского… Да, а меня — Андрея Белого — «фиговым листом», так сказать, на старости лет…
На презентации моей книги в «Пальмире» на Лиговском, я сказал вещь, которую я буду помнить всю жизнь, она у меня на листе, на стене висит. Это цитата из письма Блока к Елене Тагер: «Всё самое нужное в жизни человек делает сам, через себя и через большее, чем он сам». Так вот, у меня было несколько таких моментов, когда я делал всё через себя.
И было это чувство… Что если ты себя ломаешь, даже не ломаешь, а идёшь куда-то, не знаешь куда, но чувствуешь — тебе туда надо, становится легче. Потом я прочитал у Рильке, это, оказывается, стихия, которая ищет простор в тебе. И вот, когда ты даёшь этой стихии простор в себе, то все запреты твои, все страхи проходят… а кто не боялся?
Д.С. То есть, в эти годы Вы сконцентрировались на семье, и стихи особо не получались. А поддерживали вы связь с литературной средой?
П.Ч. Да, я с ними связь поддерживал, естественно. Кто-то приходил к нам на Ракова, в коммуналку. Олег Охапкин вот приходил, предложил мне напечататься в «Звезде». Это было, по-моему, в 91-м году, может быть, позже, я точно не помню, но это в библиографии где-то у меня есть. Дружить-то все продолжали…И потом, как это стихи особо не получались. Они всегда «получались», но порой я просто не мог их записать, понимаете.
М.Б. Что же, спасибо Вам огромное, Пётр Николаевич, за интересную беседу! Тот круг тем, который был нами заранее намечен, как кажется, сейчас вполне исчерпан, равно как и время, отведённое на разговор. Может быть, вам есть что сказать напоследок?
П.Ч. Вы понимаете… Я, тут опять же, ехал вчера, и думал, как же это все так? Оказывается, одно цеплялось за другое, а из этого другого вырастало уже следующее, и вот так шло… А если бы в этом предыдущем что-то не так сработало бы, то и следующего бы не было. Детская разборка. То есть это всё, ну, можно сказать таким русским словом, — судьба. Если бы я не ушел из армии, то не было бы ничего. Не было бы ЛИТО и друзей в нём, не было бы магазина «Букинист», музея Достоевского, не было бы жены, сына... Всё могло случиться по-другому… но случилось именно так.
Нашли опечатку?
Выделите её, нажмите Ctrl+Enter и отправьте нам уведомление. Спасибо за участие!
Сервис предназначен только для отправки сообщений об орфографических и пунктуационных ошибках.